Джузеппе Д`Агата - Memow, или Регистр смерти
Подавляя и все возникающие вопросы, и желание быть кем-то более значимым, чем просто бесстрастным исполнителем — ручным терминалом в некоей двойной игре, в которой дебет и кредит затушеваны — Аликино записывал своим старательным почерком новые имена особых должников.
Все время новые имена.
Он решил полистать старый регистр, оставленный синьором Гамберини, и даже при беглом просмотре заметил любопытную особенность — ни одно имя не повторялось дважды.
Вот так, косвенно, как и было обещано, он и подошел к ответу: невозможно было получить кредит — особый кредит — дважды.
Что случится, если по ошибке будет пропущено или позабыто какое-нибудь имя? Он понял, что это невозможно. Его профессиональный навык, позволявший выбрать нужный ящик в огромной картотеке, что занимала весь подземный этаж, и его пальцы, ловко перебиравшие карточки, не могли ошибиться.
Ему оставалось только одно — пропустить чье-то имя умышленно.
Он не решался рисковать. А чем, собственно, рисковать? Он не знал этого. Именно для того, чтобы узнать, после долгой борьбы со своей уже сформировавшейся совестью честного исполнителя, он рискнул: не вписал в регистр имя одного клиента — некоего Меццетти Анданте.
Не прошло и часа, как в его комнату влетел начальник отдела.
По обыкновению спокойный, вежливый, собранный, он был возбужден, дрожал от волнения и едва переводил дух. Наморщив лоб, он бросил взгляд на страницу регистра.
— Здесь пропущено одно имя.
— Не имею, понятия. Это невозможно.
— Меццетти Анданте. Запишите немедленно.
Аликино выполнил распоряжение. Начальник облегченно вздохнул.
— Если это повторится, — дружески предостерег он, — потеряете место.
— Простите, но как вы это обнаружили?
— Не думаете же вы, что столь серьезное и ответственное дело поручается только одному человеку? — И удалился.
Очевидно, еще один бухгалтер в бог знает какой конторе, возможно в центральном архиве — в этом тайном мозгу банка, — регистрировал имя должника одновременно с Аликино. Иначе и быть не могло, решил юноша. И наверное, там, в подземелье — это место он представлял почему-то в самом чреве земли, — определялась дата эффективного сальдо, материальной оплаты долга, или выдавалось разрешение на его продление либо отсрочку.
Аликино убедился, что его работа может привести к весьма серьезным последствиям, но понял также, что рамки ее строго обозначены. Он не имел никакого права изменять ход того, что стал называть, не находя других определений, судьбой или роком.
Некоторое время он работал, не отваживаясь больше на какие-либо эксперименты. Он мог бы, например, вписать в регистр вымышленное имя или даже свое собственное, но не решался. Когда синьор Гамберини занес свое имя в регистр, он незамедлительно умер. Эти два события были тесно связаны, и тут, конечно, не было простого совпадения. С другой стороны, юноша обнаружил, что его работа, внешне такая монотонная и однообразная, в сущности нравится ему, и мысль о том, что он может потерять ее, всерьез тревожила его, точно так же, как все меньше допускал он возможность, все еще подогреваемую Пульези, добровольно расстаться с нею. А зачем? Что потом делать? Какая-либо иная жизнь, которую он воображал главным образом в разговорах с другом, теперь представлялась ему все более неопределенно и расплывчато. Новые мечтания казались опасными и рискованными, словно прыжок в пустоту, в неизвестность.
Отец возвратился в Болонью. Он продал виллу и после неизбежных в конце года праздников собирался уехать в Америку. Накануне Рождества, за несколько мгновений до того, как зазвонил колокольчик, возвещавший о конце рабочего дня, молодой человек старательно и четко вписал в регистр:
МАСКАРО АСТАРОТТЕ
Таким образом он убил своего отца и одновременно убедился в двух вещах: особые должники оплачивали свой счет смертью и банк не оповещал их, не предупреждал об истечении срока.
Когда Аликино пришел домой, там было душно и мрачно, казалось даже, что дом задыхается под каким-то черным крылом, словно гигантский ворон уселся на крышу и накрыл его собою.
Первое, что сразу же поразило Аликино, — всепроникающее зловоние паленого, сладковатый запах жаренного без соли мяса.
Аделаида и другие служанки, слетевшиеся на запах смерти, перешептывались, утирали слезы, сновали туда-сюда, возбужденные, взвинченные.
Уклоняясь от всех выражений соболезнования и сочувствия, молодой человек вошел в комнату отца.
На большой кровати под балдахином лежал Астаротте, опухший и недвижный, с согнутыми руками и ногами. Он походил на статую, вынутую из кресла, в котором она помещалась, и напоминал один из слепков, сделанных по отпечаткам в Помпеях, где жители были погребены под пеплом Везувия.
Потрясенный врач, дрожа всем телом, приблизился к Аликино и молча провел его в кабинет. Молодой человек решил, что там, очевидно, был пожар. Запах паленого мяса стал невыносимым, но нигде не было ни малейших следов ни огня, ни дыма.
Наконец врач обрел дар речи и указал на мягкий стул, стоявший за письменным столом.
— Он сидел здесь, так мне сказали. Понимаете?
Ничего не понимая, Аликино перевел взгляд со стула на врача.
— Понимаете? Он загорелся, но изнутри. Нечто вроде внутреннего самовозгорания. Вы же видите, что обивка на стуле цела. Никогда не встречал ничего подобного. Подобного случая нет в анналах медицины. И нет никакого приемлемого объяснения.
Врач, недоумевая, удалился. Аликино внимательно осмотрел кожаную обивку стула. Никаких признаков огня. Бумаги на столе были нетронуты. Юноша вернулся в спальню отца.
Врач пытался изобразить некое подобие медицинского осмотра, видно было, он не знает, что предпринять.
— Я велел ему выпить побольше воды. Будем надеяться, что внутренний пожар прекратится. Кожа, правда, еще очень горячая. Скрытое горение. Но как это возможно?
Несчастный врач, потрясенный, ошеломленный, растерявшийся, рассуждал вслух и пытался отыскать в своем медицинском багаже хоть какую-то зацепку для диагноза.
— Это невозможно, невозможно, — проговорил Астаротте, медленно поворачивая голову. Шея, казалось, была единственным подвижным элементом в его окостеневшем туловище. — Неужели именно со мной это должно было произойти? Ужасная несправедливость.
Он выглядел не столько напутанным, сколько удивленным и растерянным, как бы обманутым, кем-то преданным. Смерть была для него событием явно преждевременным, явной ошибкой, непонятной неожиданностью.
Аликино смотрел на отца, стоя прямо и недвижно. Такого исхода, при котором он присутствовал, он, Аликино, пожелал сам, и банк разрешил ему осуществить свое желание. Но результат оказался столь бурный и скорый! Происходившее тут намного превзошло все, что он способен был вообразить.
Тело отца продолжало чудовищно разбухать, словно изнутри его распирала какая-то сила, стремившаяся вырваться наружу. Лицо превратилось в безобразную маску, какую-то страшную рожу с широким, мясистым носом, с заплывшими свинячьими глазами и вздувшимися, вывернутыми губами.
Голос тоже стал неузнаваемым. Слова вырывались из горла, захлебываясь в отвратительном чавканье.
— Не может быть такого скорого конца. Не может все кончиться так быстро. У меня украли сорок лет жизни. Кто украл их?
Вот теперь было ясно: он чувствовал себя обманутым, ведь ему была дана гарантия, что он проживет до ста лет. Именно об этом он заявил в разговоре, который состоялся у него с Аликино в мае.
Гаснувший взгляд умирающего искал сына и, наверное, не нашел его, так как юноша, медленно пятясь, тихо отступил к двери.
Врач собрал свои инструменты и удалился.
— Он может взорваться с минуты на минуту.
На рассвете, в Рождество, Астаротте умер, сотрясаемый чудовищной, нескончаемой и такой сильной отрыжкой, что от нее дрожали стекла во всем доме. Казалось, эта отрыжка, вырываясь из нутра, опустошала его. Тело покойного обмякло и вновь пробрело нормальные размеры.
С трупа сняли перчатки. Аликино смог наконец увидеть руки отца.
Они были ярко-красного цвета, бликующие, пылающие. Их можно было увидеть даже в полной темноте. И теперь, когда кровообращение прекратилось, руки на глазах меняли свой цвет, становясь темными и матовыми, как обожженные кирпичи.
В одном из карманов пиджака Астаротте Аликино обнаружил ключи от шкафа с недоступными прежде книгами.
Однако то, что он искал, оказалось вовсе не в книге Пселла, о которой упоминал синьор Гамберини, а в труде, приписываемом Фламелю, — «О вещах возможных и невозможных».
«Кое-кто может украсть у другого годы жизни. Это может сделать сын в ущерб отцу, при одном, правда, условии — если он сын только отца. Годы жизни сын крадет не по частям, а сразу все, какие отцу осталось прожить».
Что означало это условие — если он сын только отца? Не рожденный женщиной, не родившийся? Или же речь шла только о доминирующей генетической наследственности?